Предыдущее посещение: Текущее время: 29 май 2025, 01:19




Часовой пояс: UTC + 3 часа




Начать новую тему Ответить на тему  [ Сообщений: 2 ] 
Автор Сообщение
 Заголовок сообщения: Психоанализ символообразования
СообщениеДобавлено: 04 апр 2010, 15:13 
СуперАдминистратор
Аватара пользователя

Зарегистрирован: 12 фев 2010, 14:29
Сообщения: 480
Откуда: Москва
В 1960 году на конференции Американской психоаналитической ассоциации в ходе дискуссии, проведенной в специально созданной с этой целью подгруппе, все согласились с тем, что прежняя редакция понятия символа является чересчур узкой, и пришли к предварительному выводу: такие формулировки, как:
«Символизм — это важный и первичный по отношению к мышлению акт»,
«Символизация — это важный акт понимания» и
«Регрессия предпочитает символообразование, но этот процесс может происходить также сознательно и на нерегрессивных стадиях. Гораздо правильнее было бы сказать, что символический процесс не есть результат вытеснения, но что вытеснение пользуется символообразованием»,
указывают на необходимость по-прежнему прилагать усилия для интеграции новых воззрений в психоаналитическую теорию.

До сих пор на примере понятия символ мы изображали образование и развитие теории скорее феноменологически. Если бы речь шла исключительно о том, чтобы рассказать о построении теории, мы могли бы и дальше продолжать в том же духе и вскоре пришли бы к завершению — к завершению, которое обязательно исчерпывалось бы аккумуляцией новых теоретических положений или критикой ранее изложенного. Но поскольку, на наш взгляд, вопрос о символических отношениях в первую очередь является гносеологическим, то есть в достаточной мере может быть определен лишь в дискуссии об основных условиях процесса познания, я бы хотел теперь вывести понятие символа генетически во взаимосвязи с фигурами человеческого познания в целом. И поскольку нынче мы не обязаны заниматься гносеологией в духе Канта, то есть обсуждением одних только результатов познания, мы должны поместить свое изложение в круг исторически опосредствованных качеств познания. Если же теория познания отражает заодно и общественные предпосылки своего возникновения, то она должна показать себя материалистической, то есть осмыслить свои категории как возникшие под влиянием общественных противоречий.

Стало быть, в этой части исследования речь пойдет о том, чтобы рассмотреть психоаналитическую категорию символа в перспективе материализма, который не может обойтись без исторического изображения даже тогда (и это необходимо здесь сразу отметить), когда историческая развертка, как в нашей статье, является скорее фрагментарной. В соответствии с методом это изложение понимается как диалектическое. Ритсерт (Ritsert 1973), говоря о диалектике, уже указал главные трудности. Нет надобности здесь далее объяснять, как и почему развернутая в дальнейшем взаимосвязь понимается как диалектическая — только совокупное представление дает идентичный образ. Однако следует с самого начала предупредить читателя, что во втором разделе речь идет об описании процесса возникновения абстрактного знания, который обязательно начинается с определенного момента, затем идет от частного к целому и обратно от целого к частному, пытается охватить явление и сущность и только в проявлении противоположностей конкретизируется в совокупности фигур человеческого сознания и поведения.

Мы чувствуем себя обязанными следующему высказыванию о диалектическом методе:
«Конечно, способ изложения не может с формальной стороны не отличаться от способа исследования. Исследование должно детально освоиться с материалом, проанализировать различные формы его развития, проследить их внутреннюю связь. Лишь после того как эта работа закончена, может быть надлежащим образом изображено действительное движение. Раз это удалось и жизнь материала получила свое идеальное отражение, то может показаться, что перед нами априорная конструкция.

Мой диалектический метод по своей основе не только отличен от гегелевского, но является его прямой противоположностью. Для Гегеля процесс мышления, который он превращает даже под именем идеи в самостоятельный субъект, есть демиург действительного, которое составляет лишь его внешнее проявление. У меня же, наоборот, идеальное есть не "что иное, как материальное, пересаженное в человеческую голову и преобразованное в ней».
Наши усилия направлены на то, чтобы представить фигуры человеческого сознания, то есть мышления и поведения, не как заранее данные чувственные предметы, но как продукты чувственной деятельности, то есть как всегда определенным образом опосредованные через конкретные формы практики. Это означает, что, по словам Маркса, и в физическом и в духовном отношении индивиды действуют совместно, но не сами по себе. Поэтому и сознание непосредственно связано с богатством или бедностью реальных отношений людей к окружающей природе и к себе подобным.

Эти отношения — как можно показать — являются теперь целиком предметом психоанализа: даже если внешне он скорее напоминал индивидуальную психологию, имплицитно он с самого начала все же выступал в качестве психологии объектных отношений (а в одном месте даже был назван «социальной психологией». И в его теоретические конструкты (идентификация, выбор объекта, Эдип, Сверх-Я и т.д.), и в его практику (перенос и т.д.) входил важнейший фактор условий. То, что при этом психоанализ вырывал отношения индивидов из исторических рамок, трактуя последние в лучшем случае «культурологически» в смысле внеисторического понятия культуры, объяснялось его естественнонаучным идеалом познания: надежде, что объектные отношения удастся когда-нибудь раскрыть закономерным образом.

Тем самым в своих гипотезах психоанализ отчасти нарушил диалектическую связь между индивидом и обществом: в своем анализе он не подходил к вопросу о той или иной общественной форме, запечатленной в индивиде, но рассматривал главным образом, оставляя в стороне формы общественных отношений, то, что субъект (мать, отец и т.д.) «причиняет» другому субъекту (ребенку).

Правда, и мы, по сути, не можем поступить здесь иначе. Поскольку речь идет о том, чтобы постичь первые фигуры становления человека в их развитии, также и над нами довлеет необходимость сконцентрироваться на семейных отношениях. Поэтому здесь следует сразу же четко констатировать: в сфере первичной социализации речь не может идти о том, чтобы вообще отказаться от системы взаимосвязей в рамках «семьи» как слишком узких (подобная установка часто проявляется в анализах слева); речь может идти только о том, чтобы внутри этих взаимосвязей выяснить формы того, как проявления общественных противоречий словно в качестве основного профиля еще раз продуцируются внутрь субъекта.

Тем самым наша постановка вопроса в общих чертах очерчена: каким образом в данных условиях можно осмыслить конституирование субъектности? Или: как из ранее бессознательного организма под диктатом предобразованных форм отношений возникает индивид, наделенный сознанием, в какой мере этот процесс можно описать как символически опосредствованный?. Наша тема касается, стало быть, не усваивания общественных правил, заветов и запретов, но — ступенью ниже — вопроса: каким образом можно осмыслить субъектность в ее становлении в качестве усвоения правил. Это обсуждение следует начать с двух противоположных полюсов: бессознательный организм или уже четко состыкованная с обществом форма семьи. С одной стороны, следовательно, организм без сознания, без восприятий и ощущений, то есть без сознательных психических функций, с другой стороны — определенный способ отношений в обществе, принявший форму взаимодействующих друг с другом его членов, сконцентрированный в фигуре одного из своих посредников — семьи.

В психоанализе давно уже идет спор о том, какого рода энергию использует с самого начала Я (как ядро субъектности) для исполнения своих функций. Концепции Фрейда, согласно которой присущая Я энергия представляет собой, по сути, «десексуализированный эрос», то есть происходит из Оно, Хоффманн противопоставил мнение, что основная часть душевной энергии является не инстинктивной энергией, но «с самого начала принадлежит Я или его врожденным предшественникам, которые в дальнейшем превращаются в специфические функции Я».
Крайнюю позицию в этом вопросе занимает Уайт, который утверждает, что общая психическая энергия Я исходит из самого Я и, следовательно, только в нем можно обнаружить «первичные автономные энергии Я», и поэтому в своих проявлениях оно является предструктурированным — если не содержательно, то по крайней мере энергетически.

Эти предположения об исходном ядре субъектности (Я) следует понимать как физиологически-психологический субстрат, наличие которого, с одной стороны, нельзя отрицать, но который, с другой стороны, как это видно на примере трех разных позиций, допускает различные интерпретации одного и того же эмпирического материала. Тем самым предрешение относительно того или иного воззрения на «первую природу Я» попадает в круг аналогичных эвристических вопросов, для которых Фенихель создал следующую формулу:

«Невозможно доказать, какие имеются виды влечений, поэтому следует спросить: каким образом классифицировать влечения, чтобы наиболее простым и избавленным от противоречий способом можно было бы целостно охватить различные реально существующие душевные проявления?».

Если заострить здесь вопрос о «классификации влечений», он может означать лишь то, что, с одной стороны, от концепта «влечение» — в самой общей формулировке понимаемого в качестве «мотивирующей силы... приводящей в действие остальной психический аппарат» — нельзя отказаться, не устранив параметра эмоциональности и в конечном счете чувственности как общего структурирующего момента субъектности, но, с другой стороны, что о влечении следует вести речь, ничего заранее не предрешая относительно «природы» его проявления и описывая его особый характер, то есть определенную форму чувственности, обнаруженную в данном обществе.

Если, согласно Гегелю, результат — это мертвое тело, оставившее после себя тенденцию, то это означает, что следует исходить не из вышеупомянутого понятия влечения, но всегда лишь из сложившихся определенным образом судеб влечения (о чем говорит таюке и Фрейд), то есть из тенденции, которая остается посредником между тем, что изначально могло быть предъявлено с обеих сторон (матерью и ребенком).

Мы должны тщательно проверить, каким образом из лишенного сознания Ничтог (ребенка) и наделенного определенным сознанием субъекта (матери, отца), символически конституируется и конституирует себя новое сознание.

Мы исходим из того, что младенец вначале располагает лишь врожденными, то есть филогенетически заданными рефлексами, которые открывают круг фундаментальных способностей к выживанию: сосательным рефлексом, хватательным рефлексом и т.д., а также способностью моторно отводить избыток энергии (кричать, сучить ногами и т.д.). Кроме того, если говорить о потребностях ребенка, нельзя не признать, что в ситуации полной неструктурированности потребность можно расценивать в лучшем случае как принцип запуска исходно данных рефлекторных дуг. Лишь когда впечатления от внешнего мира содержательно попадают на заданные рефлекторные схемы, дочерчивая последние, можно говорить также о возникновении потребности. В строгом смысле слова мы не можем пока еще сказать, что существует потребность в пище, хотя поступление пищи обязательно должно предшествовать развитию потребностей, пусть даже одного этого и недостаточно.

Исходное психоаналитическое представление: «Я дифференцируется под влиянием внешнего мира. Поэтому можно сказать, что новорожденный не имеет Я...» следует, таким образом, интерпретировать в более широком смысле: не так, как дифференциацию — то, чего нет, не может и дифференцироваться, — но скорее как изменение формы: «Развитие ребенка не исчерпывается количественным увеличением того, что было с самого начала. Нет, развитие — это превращение одной формы в другую», причем трудность обнаруживается как раз в гносеологической проблематике: каким образом из бессознательности возникает сознание?

Пока мы рассматриваем только ребенка, эта проблема неразрешима. Ведь детское «развитие» всегда связано с формообразующей инстанцией «матери» (причем «мать» выступает здесь лишь как название для содержательно определенной формы интеракции, то есть является заменимой), которая обращается к ребенку с определенными содержаниями и в определенных формах.

Тем самым «мать» означает другую часть этих отношений, без которой ребенок не мог бы существовать, то есть без формообразующего влияния которой «потребности» вообще не могли бы возникнуть. Это отчетливо проявляется уже и в отношении приема пищи: если мать не сумеет превратить сосательный рефлекс своего ребенка в потребность, то ребенок вскоре станет относиться к приему пищи совершенно равнодушно. У матерей с трудностями лактации, о которых Шпицем сделан фильм, можно отчетливо увидеть, что при едва заметной амбивалентности матери (она бессознательно выдергивала сосок всякий раз, когда ребенок прикладывался к нему и готов быть сосать) у ребенка постепенно пропадало желание кормиться грудью.

Этот пример (который можно было продолжить работами Шпица о госпита-лизме) может служить для нас указателем в двух отношениях: во первых, он отчетливо показывает, что формообразование в важнейших областях вообще может не произойти, а во вторых, что формообразование обязательно связано с определенной и определимой формой практики матери и ребенка.

Подобного рода банальность не пришлось бы беспрестанно повторять, если бы постоянно не использовалось ограниченное понятие практики. Если с одной стороны, исходя из положений «Немецкой идеологии», эта практика совершенно верно поднимается на определенный весьма общий уровень, с которого, однако, довольно сложно судить о процессе социализации: «Сознание никогда не может быть чем-либо иным, как осознанным бытием, а бытие людей есть реальный процесс их жизни», то с другой стороны теоретическое упрощение происходит как раз в тот момент, когда единственными рамками отношений остается «семья»: «В этой работе, на мой взгляд, речь идет как раз о значении этого потенциального.

Что дается при рождении в виде возможности и что из этого реализуется спустя один год? Я также предполагаю, что у этого ребенка есть мать, которая достаточно здорова, чтобы вести себя естественным образом по-матерински. Учитывая крайнюю эмоциональную зависимость ребенка, его развитие, более того, саму его жизнь нельзя рассматривать отдельно от той заботы, которая ему уделяется».

Оба аспекта можно объединить в понятии общественно определенной практики социализации, но это не означает, что обществом задается только содержание, а семьей — только форма; напротив, оба структурных момента понимаются как взаимозависимые предопределения, которые словно проникают друг в друга и тем самым позволяют проявиться первичной социализации как процессу.

Поскольку структурообразование всегда означает конденсат определенной формы практики, далее мы должны сначала разобраться с опосредствующей инстанцией. Общественно определенную практику в диаде мать—дитя можно понимать как особого рода практику, в которой между матерью и ребенком возникают первые действия, занятия, интересы, короче говоря, как определенную форму, в которой совершаются интеракции между матерью и ребенком.

Природой первых жизненной проявлений ребенка обусловлено, что эти интеракции вначале совершаются в оральной сфере ребенка, то есть определяются стремлением матери обеспечить выживание своего ребенка, снабжая его пищей. Другими словами, мать в качестве интеракциональной фигуры доносит до ребенка общественно заданный способ предоставления пищи. Ребенок реагирует на это — сначала механически, то есть автоматически, нерефлексированно, — с одной стороны принимая пищу, а с другой — усваивая специфический способ интеракции (то есть форму предоставления).

Из этого вытекают два момента: во первых, конституировалось начало чего-то, что мы можем назвать пока «структурированием»; из хаоса «внешней среды» отложился первый след памяти. Наряду с этим, однако, образовались наметки некоторого способа допускать вовнутрь часть «внешнего»; структурировалась первая частица способности к восприятию.
Как мы уже показали, то и другое можно рассматривать только вместе: содержание восприятия всегда совпадает со способом восприятия. У младенца как содержание, так и способ его передачи можно представить себе лишь в самой первой, совершенно необычной форме. Эти следы отнюдь не проявляются в виде вспоминаемых «конкретных» содержаний, они имеют лишь то значение, что прежнее «Ничто» разделяется на мельчайшие сосудики, способные стать предтечей возникающей в дальнейшем разветвленной сети «мира».

Если этот первый интеракциональный опыт континуален, то есть в своих основных проявлениях остается относительно непротиворечивым (без особых имманентных изменений), то можно исходить из того, что и следы и способы их передачи понемногу закрепляются и начинают дифференцироваться в конкретные образы. Приведем пример того, как практически может выглядеть подобное «закрепление» на этой ранней стадии:
«На третий день (после рождения) Лорент делает новые успехи в своем приспособлении к груди: достаточно ему коснуться губами соска или соседних участков кожи, как он уже начинает искать его с открытым ртом, пока не добьется успеха. Однако он ищет как с неверной, так и с верной стороны, то есть с той стороны, где был установлен контакт».
«Как только Лорент соприкасается щекой с грудью, он начинает... (на двенадцатый день) искать, пока не приступает пить. Его усилия теперь всякий раз направляются в верную сторону, то есть в ту сторону, где он ощутил прикосновение».

На двадцать четвертый день «ему достаточно уже прикоснуться к соску даже внешней стороной губы, чтобы точно сориентироваться в своих поисках... Кроме того, как только он обнаруживает сосок, боковые движения его головы становятся точнее (с меньшей амплитудой) и быстрее. Наконец, похоже, он уже способен совершать не только боковые движения, но и приподнимать голову, если дотронулся до соска верхней губой».
Как уже говорилось, речь здесь всегда идет о пред структурировании, которое никоим образом нельзя наделить качеством «сознания», — и в то же время следует исходить из того, что первоначальные схемы рефлексов (например сосательного) несколько продвинулись вглубь социального, вместили это социальное в себя и используют его в качестве новых элементов поведения по отношению к внешнему миру, хотя им и не располагают.

Поскольку вначале у нас шла речь о прояснении определенного процесса, до сих пор мы пренебрегали одной важной линией аргументации в психоаналитической теории: концепцией влечений. Отнюдь небезразлично — хотя некоторые работы по психологии развития, и даже у Пиаже, производят подобное впечатление, — в какого рода форме мир обращается к ребенку (это касается как количественной, так, разумеется, и качественной стороны), хотя одно не обязательно должно зависеть здесь от другого. Очень четко эту идею в нашем контексте формулирует Шпиц:

«После третьего месяца в мнемических системах ребенка откладывается все большее число следов памяти. Как правило, речь идет о простейших следах памяти, связанных с аффектами приятного и порой неприятного рода. Преимущество получают следы воспоминаний, связанные с определенными повторяющимися и особенно неприятными для ребенка ситуациями. Они структурируются таким образом, что их новое появление непременно вызывает специфический аффект неудовольствия».

То, что следы памяти всегда аффективно окрашены, является ядром психоаналитического учения о репрезентантах:
«Все психические содержания (также и бессознательные) обязаны своим существованием интрапсихическому катексису, то есть более или менее значительному кванту энергии, который его осуществляет. В закрытой динамической системе и невозможен другой вид количественной дифференциации. Правда, катексис может быть также статическим и уравновешенным. Благодаря своей энергии любое содержание может вступать в определенные связи и разрывать их — разумеется, не произвольным образом, но по определенным законам»
.
В процессе катектирования и благодаря ему конституируются психические процессы; и так, несомненно, происходит с самого начала, ибо как иначе могла бы произойти регистрация, как могло бы конденсироваться это «Многое», если бы запись не совершалась на чем-то уже готовом, если бы «Ничто» не устранялось бы в некоем материальном смысле?
Хотя здесь имеется и нейрофизиологическая схема объяснения того, как можно осмыслить подобные процессы: «репрезентация» в этой модели понимается как возникновение стационарных фронтов волн поступающих на дендриты 3 и синапсы 4 нервных импульсов, при этом образуется интерферентные паттерны, в соответствии с которыми подобно голограммам 5 могут аккумулироваться и репродуцироваться образы. Однако подобные модели не дают ответа на вопрос: почему, то есть при каких условиях, вообще происходит «репрезентация» ? Психоанализ, напротив, всегда исходил с точки зрения «интереса», то есть из принципа, в котором подчеркивается мотив «удовольствия» и «неудовольствия».

«Возможность распоряжаться этими следами памяти вначале связана с внутренними и внешними раздражителями. Они ассоциируются с переживаниями удовлетворения и отвода напряжения и постепенно закрепляются, поскольку ребенок либидинозно их катектировал».
Мы уже говорили, что не хотим пускаться в обсуждение разнообразных форм психоаналитического термина «влечение» и объяснили по каким причинам; но это не значит, что концепция катексиса для нас не является важной. Без катек-сиса, то есть без качественного изменения нервных клеток мозга, нельзя представить репрезентацию — будет ли при этом возникшее представление скорее агрессивным или же либидинозным, кажется нам не столько вопросом о соответствующем качестве влечения, сколько вопросом о содержательном выражении того, что репрезентируется. Как бы то ни было, мы должны исходить из того, что уже в первых столкновениях с внешним миром последний оставляет в индивиде свои следы в виде репрезентированных компонентов действий, то есть форм интеракции.

Хотя «репрезентация события», без сомнения, может непосредственно расцениваться как прямое влияние на любое происходящее действие (см. пример Пиаже), тем не менее «репрезентацию» нельзя приравнивать к «представлению данности». Если катексис, то есть репрезентация, как мы можем заключить из цитаты Линке, связан с переживанием удовлетворения, то, следуя психоаналитическому опыту, мы можем предположить, что представление, то есть активация репрезентации, сопряжена с ситуацией фрустрации:
«Первые объектные представления возникают, когда не происходит удовлетворения, сохранившего свой след в памяти. Первые объектные представления являлись как субститутами отсутствовавших реальных объектов, так и попыткой магическим образом овладеть реальным миром объектов».

Правда, также и здесь мы должны соблюдать осторожность: на этой стадии «объектное представление» еще не означает, что в системе восприятия ребенка воображается различимый объект или четко разграничимый процесс — оно означает всего лишь возможную на этой ступени активизацию конгломерата тех более или менее безотносительно расположенных друг подле друга форм интеракции, которые сохранили катексис вследствие пережитого ранее удовольствия. В интеракции между матерью и ребенком образуются, так сказать, интерахционалъные формы, которые конституируют ребенка в качестве индивида, то есть действующего и представляющего существа.
Мы можем понять этот процесс также как предшествующую форму реализации диалектической фигуры, которую Гегель обозначил как движение духа:
«Однако... дух раскрылся перед нами как нечто само-себя-с-самим собой опосредствующее. Он есть лишь сохранение того, чем непосредственно является, возвращение к себе; или в нем можно увидеть движение: как сущее становится для него всеобщим или как он превращает то, что предстает, в то, что есть... Как созерцающий в целом, что для него есть бытие, он непосредственен; но, возвращаясь к себе из этой непосредственности, он существует для себя».

Если понимать «дух» не как движение, которое «устанавливается само собой», но как движение, которое устанавливают, мы можем утверждать: индивид и есть прежде всего движение, которым становится для него сущее; он есть то, каким образом представлена для него вещь (ситуация). Поскольку в нем поддерживается (устраняется) интеракция, он и есть форма интеракции.

То, что связь между интеракцией и формой интеракции является основополагающей по крайней мере для временных параметров, было показано еще в 1936 году Шалаи: на его взгляд, психическую организацию можно вывести из события:
«Это возможно только тогда, когда событие самого себя организует, когда событие переходит в организацию. То есть организация представлена, по сути, в знаке прошлого; прошедшее событие откладывается в организации. Событие и организация проявляются тем самым не как сущностно чуждые друг другу аггре-диенты, но в своей категориальной ценности, как два временных параметра психического».

Содержащийся в этом высказывании содержательный момент был подхвачен Лоренцером в следующем положении:
«Детское развитие с самого начала протекает как практическое обучение в интеракциональных формах; оно протекает в форме диалектического процесса, один полюс которого — это внутренняя природа (ребенка), тогда как другой его полюс представляет собой активное взаимодействие с внешней природой».
Подведем здесь предварительные итоги: в процессе первичной социализации телесные потребности ребенка и материнская забота соприкасаются друг с другом еще задолго АО появления речи. Детское влечение «вдевается как нитка в иголку» (Лоренцер) в общественно определенные формы выражения матери. Способ, которым это происходит, мы вслед за Лоренцером называем интеракциональной формой; более того, поскольку каждый раз он по-разному опосредуется в форме и опосредуется в разных формах, мы говорим об определенной форме интеракции. При этом для ребенка речь идет пока не о содержательно определенных фигурах, но скорее о структурах отношений, то есть об объектных отношениях между матерью и ребенком.

Главное здесь заключается в том, что индивид и форма интеракции на данной стадии не могут пониматься как нечто различное — форма интеракции создает индивидуальность. Индивидуация есть совокупность общественно продуцируемых интеракциональных форм.

Это стадия, на которой о символических структурах можно говорить пока еще лишь в весьма ограниченном смысле. Речь идет только о сегментах образов, которые тут и там вспыхивают в фантазии, магически принося удовлетворение там, где в нем отказано, то есть о досимволических образах, о которых говорил Гегель, назвав «ночью сохранения»:
«Этот образ принадлежит ему, его простой самости; но простое не знает различий, также и здесь: он в нем неразличим... Он хранится в его сокровищнице, в его ночи. Он бессознателен, то есть не может явиться представлению в виде предмета. Человек и есть эта ночь, это пустое Ничто, которое содержит все в своей простоте, изобилие бесконечно многих представлений, образов, ни один из которых сразу не всплывает в нем или не принадлежит настоящему. Это (есть) Ночь, внутреннее природы, которое здесь существует — чистая самость».

Тем самым Гегель сформулировал полностью в соответствии с излагаемой здесь точкой зрения, что человек не располагает образами, но они составляют внутренний мир человека; кроме как в них психика не существует.

Сделаем еще один шаг. При наличии неизменных фигур интеракции имеется гарантия того, что все большее число ситуаций будет инкорпорировано в совокупность «интеракциональной формы». Снова и снова производятся определенные действия, которые закрепляются в виде комплексной связи. Шпиц пишет: «В первый месяц жизни человеческое лицо действительно появляется в поле зрения младенца всякий раз, когда удовлетворяются его потребности. Таким образом, вид человеческого лица соединяется с избавлением от неудовольствия, а также с переживанием удовольствия» (Spitz 1972, 69). Из этого он выводит: «Когда глаза ребенка следят за каждым движением матери, когда ему удается выделить и установить в лице матери знак-образ, то тогда при содействии матери он выделяет из хаоса бессмысленных "вещей" исполненный значением элемент. Благодаря постоянному аффективному обмену этот элемент, лицо матери, приобретает для ребенка все большее значение».

Это предположение, что ребенок отфильтровывает из обращенных к нему лиц определенный образ, Шпиц подтвердил в опытах с масками: как только возникала конфигурация глаза—нос, ребенок реагировал улыбкой. Эту ступень комплексности детского восприятия (то есть здесь пока еще: психической структуры) Шпиц, позаимствовав термин из эмбриологии, назвал «первым организатором»: «его признак — появление реакции улыбки в ответ на взгляд» (там же, 136). Тем самым ребенок, так сказать, создал «предтечу объекта» — «объекта», поскольку ребенок оказывается способным выделить из мира образ, но «предтечу», поскольку речь идет еще не об определенном объекте, но только о наброске образа.

С учетом представленного здесь подхода и памятуя процитированные выше положения Гегеля, следует, однако, с равным правом указать, что эти предтечи объектов в той же мере являются предтечами субъекта. Как говорит Гегель, сам дух — это «сперва созерцание; он противостоит этой самости — не предмету; его созерцание и есть для него предмет, то есть содержание восприятия как собственное... В созерцании дух является образом» (Hegel 1969, 180). В нашем контексте это означает: когда ребенок формирует в знаке-образе часть внешнего мира в своем восприятии, он этим выстраивает и часть «Самости». В знаке-образе субъект (который здесь, разумеется, еще не является субъектом в собственном смысле слова) находит себя в качестве знака-образа: поэтому предтеча объекта всегда является предтечей субъекта. В симбиотической фазе субъект не может воспринимать себя отдельно от объекта. Но поскольку «объекты» нельзя интерпретировать статически, предтечи объектов и вместе с ними предтечи субъектов следует понимать только как осадок определенных интеракциональных проявлений, связанных с репрезентацией предложенного при этом знака-образа. Шпиц приводит тому доказательство: «Мы наблюдали, что в большинстве случаев дети, вскармливаемые грудью, во время кормления непременно фиксируются на лице матери и не отрывают от него взор, пока не засыпают. У искусственно вскармливаемых детей этот феномен не наблюдается ни четко, ни постоянно. Разумеется, кормление не является единственной "службой" матери, при исполнении которой ребенок может фиксироваться на ее лице. Люди редко отдают себе отчет в том, что, чего бы они ни делали с ребенком — берут ли его на руки, моют или пеленают, — ребенку всегда предоставляется на обозрение лицо, он фиксирует его взглядом, двигает головой и обычно с ним разговаривает. Из этого следует, что само по себе лицо является тем оптическим раздражителем, который в первые месяцы жизни чаще всего предъявляется младенцу».

Поскольку Шпиц в этом месте не ставит вопрос о разделении субъекта и объекта, он постоянно, так сказать, исходит из «ребенка», который что-то делает, совершает, сравнивает и т.д., то есть принимает индивидуальную структуру («Я»), по крайней мере в своих формулировках, за нечто данное, эти его положения оказываются в противоречии с основными условиями исторического анализа. Это, разумеется, касается не результатов его исследования, но лишь интерпретаций 6. С этой точки зрения, как я полагаю, нельзя оставлять и формулировку «предтечи объекта». Без сомнения, ребенок, выделивший знак-образ, который, однако, есть не что иное, как образ этого знака-образа, тем самым еще не создал себе предтечу объекта, но лишь установил некий образ себя самого (в другом), кроме которого пока еще ничего не существует.

Особенно отчетливо эта проблема проявляется в феномене, который Шпиц расценивает как признак второго организатора. По его мнению, на этой «ступени расширенной комплексности» предтеча объекта конституируется до подлинного «объекта либидо». Признаком того, что объект любви уже четко сформирован, то есть может четко дифференцироваться от всех остальных объектов, является, по Шпицу, возникновение у ребенка тревоги при виде чужого лица:
«Между шестым и восьмым месяцем в поведении ребенка по отношению к другому человеку наступает решительная перемена. Он уже не реагирует улыбкой, когда случайный посетитель, улыбаясь и кивая головой, склоняется над его кроваткой. В этот возрастной период уже хорошо развита диакритически воспринимающая способность к различению. Ребенок уже четко различает своих и чужих. Если к ребенку приближается посторонний, это вызывает у него явное, характерное и типичное поведение; он проявляет в индивидуально различной степени тревогу, более того, даже страх и отвергает незнакомца».

Шпиц продолжает:
«Реагируя на незнакомца, ребенок обращается к кому-то или чему-то, с кем у него не связано никаких неприятных переживаний. Мы тщательно с самого рождения наблюдали большое число детей, и все они во второй половине первого года жизни проявляли подобное поведение. Они испытывали обычные неприятные переживания, которые неизбежны при уходе за детьми, но со своими матерями, но не с чужими людьми. Почему же они начинают проявлять страх или по меньшей мере тревожность, когда к ним приближается посторонний?

Судя по всему тому, что мы узнали в ходе непосредственного наблюдения за младенцами, представляется весьма убедительной гипотеза, что ребенок реагирует неудовольствием на отсутствие матери. При приближении постороннего человека, он реагирует на то, что тот не является матерью; значит, "мать его оставила"».
Шпиц делает теоретическое заключение: «Мы предполагаем, что эта способность к смещению катексиса на прочно запечатленные следы памяти у восьмимесячного ребенка указывает на то, что он сформировал теперь настоящие объектные отношения и что мать стала объектом его либидо, объектом его любви».

Рассмотрим сначала факты: на этой ступени ребенок способен вобрать в себя идентификацию первоначального знака-образа (конфигурацию глаз и носа) как идентификацию определенного знака-образа; если появляется новый знак-образ, который не идентичен с этим определенным, то возникает страх, который может снова утихнуть только при добавлении определенного знака-образа.

Если мы оценим эти факты в очерченной нами взаимосвязи, то в полном соответствии с наблюдениями получается следующая картина: в идентифицируемом конкретном знаке-образе «матери» ребенок впервые приобретает отчетливый образ мира. Но поскольку мир представлений ребенка был тождественен для нас «субъективной структуре», которой является сам ребенок, мы можем утверждать: в отчетливом представлении «матери» ребенок впервые получает отчетливое представление о самом себе, при этом, однако, ничего «о себе» не зная. Когда Кассирер говорит: «Понимание выражения предшествует, по сути, знанию вещей», он этим радикализирует рассматриваемую нами связь до формулы: ребенок инкорпорирует интеракцию между собой и матерью как определенную форму интеракции (отчетливым образом которой является мать), как первое понятное выражение себя самого.

Только в образе матери ребенок получает представление о мире и тем самым о себе.
Также и эту мысль можно обнаружить у Гегеля:
« Предмет тем самым приобретает форму, предназначение быть моим и покуда он вновь созерцается, его бытие уже не имеет этого чистого значения бытия, но становится моим: он мне уже известен или я вспоминаю о нем или я непосредственно сознаю его как мой. В непосредственном созерцании я имел лишь сознание его; но когда он известен, он предстает предо мной в этом определенном предназначении. Мы вспоминаем о чем-то также и через что-то другое; нам является просто образ предмета; воспоминание добавляет момент бытия-для-себя. Однажды я уже это видел или слышал, я вспоминаю, я вижу, слышу не просто предмет, но погружаюсь (gehe innerhalh) при этом в себя, вспоминаю (erinnre) себя, извлекаю себя из простого образа и помещаю себя в себя».
Если бы речь здесь шла о более поздней стадии, то можно было бы сформулировать: в отчетливом знаке-образе «взаимодействующей особым способом матери» ребенок обретает свою идентичность; если же появляется новый знак-образ, отличающийся от определенного, то ребенок уже не может сохранять свою «идентичность» как идентичную со знаком-образом: в чужом знаке-образе, которым он не является, он утрачивает свою идентичность; в результате возникает страх в принципе не суметь выстоять как идентичное, утратить мир, которым он является.

Тезис «тревога восьмимесячных является доказательством того, что для ребенка каждый человек является посторонним за исключением единственного в своем роде объекта; это означает, что ребенок обрел партнера, с которым он может установить объектные отношения в подлинном смысле слова» следует поэтому понимать в том смысле, что тревога восьмимесячных прежде всего является доказательством того, что ребенок обрел частицу себя в другом.

Но и эту стадию нельзя понимать превратно: и здесь тоже ребенок, несомненно, еще не обладает сознанием себя самого.
Перед ребенком выделилась важная часть мира, конституировав тем самым, поскольку иначе в распоряжении ребенка ничего не остается, ребенка и мир. Ребенок включил отчетливый репрезентант в аморфную доныне структуру интеракциональных форм, как бы создав им образ. Разумеется, по этой причине интеракциональная форма и репрезентант имеют одинаковое значение; более того, для ребенка они идентичны (поэтому мы можем разделить их здесь только аналитически), они одновременно являются значением и образом значения.

В этот момент, следовательно, достигается стадия, на которой ребенок создал первый отчетливой репрезентант; теперь самое время продолжить наше обсуждение понятия символа, которое нам пришлось прервать в конце первой части.
«Символизм — это важный и первичный по отношению к мышлению акт». Вслед за упомянутыми нами авторами (Лангер, Куби, Хакером, Бересом и т.д.), уже предпринявшими основательную ревизию понятия символа, Лоренцер написал широко задуманный труд «Критика психоаналитического понятия "символ"», в котором понятие символа подверглось принципиально новой интерпретации. В эту новую интерпретацию было включено также и учение о репрезентантах. Однако то и другое лишь тогда может быть взаимоувязано, а развитие символа лишь тогда может быть соединено с учением о репрезентантах, «когда мы понимаем все переживаемые образы, не важно, относятся ли они к внутренним восприятиям или к внешним, как символы».

В результате устанавливается однозначная связь между символом и репрезентантом:
«Репрезентанты, если они могут переживаться, являются символами». Разумеется, к символам относятся те же условия, что и к другим репрезентантам:
«Символы как репрезентанты объектов являются инструментами экономики влечений; они представляют собой структуры, в которых могут осуществляться катексисы».
Очевидно, что эти высказывания непосредственно совпадают с воззрениями упомянутых выше авторов. Куби пишет:

«К ранним впечатлениям от внешнего мира, которые повсеместны и неизбежны, в качестве основных восприятий относятся восприятия различий: внезапное изменение движения, звука, температуры и света, которым в течение долгого времени подвергается ребенок, ощущая себя карликом среди кажущихся вечными великанов. Позднее маленький ребенок сталкивается с новыми различиями: в величине, массе, весе, плотности, а также между вещами, которые двигаются или стоят на месте, твердыми и мягкими, шероховатыми и гладкими, острыми и тупыми, горячими и холодными.

Эти сообразные развитию впечатления от внешнего и внутреннего мира становится еще более комплексными, соединяясь с другими повседневными впечатлениями, которые понемногу заполняют расщелину между двумя мирами. У каждого ребенка однажды возникает сильнейшее переживание, когда посторонние предметы извне включаются в эту особую, даже таинственную "телесную машину", которая в конечном счете означает "я"... Эти обобщенные понятия образуются в первых беспокойных столкновениях ребенка с действительностью, и здесь создается наш основной символический потенциал».
В этих высказываниях речь, очевидно, идет о начале и упрочении «репрезентации», которую Куби, не вдаваясь в обсуждение психоаналитического термина «символ», подводит здесь под понятие «символика». Соединение Лоренцером проблематики символа с учением о репрезентантах имеет, кроме того, преимущество, что нигде не приходится жертвовать основными гипотезами психоаналитической теории: это касается как структурной гипотезы об Оно, Я и Сверх-Я, так и топографического представления о системах бессознательного, предсознательного и сознательного.

Если к первому относится: «В отношении символообразования следует предположить наличие сразу двух центров; в зависимости от того, как поставлен вопрос, в поле зрения попадает один из них. Если встает вопрос о процессах формирования, то тогда и в психоанализе во главу угла обязательно ставится Я. Если же, наоборот, в исследовании решающее значение приобретает совершенно иначе сформулированная динамически-энергетическая концепция, то само собой на передний план выступает Оно»,
то топографический подход приводит к заостренной постановке вопроса: раз бессознательный символ есть contradictio in adjecto (противоречие в определении), не могут ли существовать и бессознательные репрезентанты? Этот вопрос, который в конечном счете сотрясает основу концепции бессознательного и тем самым фундамент психоаналитической теории, придется пока отложить, поскольку его можно прояснить лишь в ходе дальнейшего обсуждения, то есть после того как для аргументации будут привлечены другие формообразования генеза субъектности.

Если до сих пор мы расценивали страх восьми месяцев как показатель того, что у ребенка приобрела профиль (собственная) часть мира («мать»), то мы не можем довольствоваться этим объяснением: тем самым мы бы учли только одну сторону — обращенную как бы назад — и упустили бы другой важный факт. В семь месяцев, когда «мать» конституировалась в качестве «идентифицирующего» единства, одновременно достигается стадия, когда в знаке-образе постороннего человека проявляется противоречие, угрожающее, вызывая страх, нарушить эту «идентичность». Первая попытка устранить это противоречие, несомненно, состоит в том, что ребенок, чтобы избавиться от этого восприятия, обращается к моторным, то есть внешним, реакциям, доступным ему на этой стадии:

«Поведение отдельных детей довольно сильно различается; ребенок может "застенчиво" опустить взгляд, закрыть глаза руками, накрыть лицо, задрав подол платья, броситься в постели на живот, пряча лицо в одеяло, он может плакать или кричать. Общим названием является отказ от контакта, ребенок "отворачивается", и его поведение в той или иной степени окрашено страхом» (Spitz 1972, 167).

Поскольку такое поведение не может надолго редуцировать страх, единственное, что остается ребенку, это инкорпорировать само противоречие: конституировать чуждый образ как некую другую часть наряду с уже существующим. Хотя, разумеется, нельзя еще безоговорочно утверждать, что в этом акте ребенок конституирует чужой объект как отличный от себя (от «матери»), но все же очевидно одно: впервые конституировалось вообще нечто отличное.

В этом отношении мы можем предположить, что появление чужого человека (как отступление от привычного знака-образа) является необходимым противоречием, двигателем, приводящим в действие процесс дифференциации мира в целом. Тем самым появление страха является побудительной причиной отделить другого в качестве первого объекта, сигнализирующего ребенку о различии.
От этой структуры и до той, в которой ребенок воспринимает (и воспринял) посторонний объект как отдельный от себя (от «матери»), он оказывается на пути дифференциации. Конкретно: поскольку и только тогда, когда мать обеспечивает формирование структуры ребенка, разрыв между ее (его) образом и образом постороннего человека становится все больше, а «мир» все более разделяется на две части — ребенка и «постороннее».

Здесь вновь проявляются теоретические разногласия нашей концепции с той, которую представляет Шпиц, и это касается не только нюансов: предтечи объектов (в том смысле, что и для ребенка речь идет о внешних объектах), которые, согласно Шпицу, обнаруживаются уже на стадии, когда ребенок отвечает на взгляд улыбкой, по нашему мнению, следует считать лишь состоянием, связанным с преодолением тревоги восьми месяцев; точнее, это представляет собой состояние отделения, в котором тревога восьми месяцев исчезает.

Опять-таки становится очевидным, что бытие ребенка является не бытием для ребенка, а бытием как таковым и бытием для других, бытием, о котором Купер говорит, что оно представляет собой лишь то, «во что превращают его другие». Поскольку на стадиях, где Шпиц говорит о предтечах объектов (индицированных первым организатором) или о «формировании объекта либидо» (индицированного вторым организатором), на мой взгляд, речь скорее идет о структурировании «себя в объекте», представляется более целесообразным называть эти стадии «предтечами структуры» или « формированием структуры», потому что именно в таком названии еще раз проявляется их характерное свойство как общего, от которого еще предстоит отделиться частному. (Само собой разумеется, это общее всегда является «конкретным» общим и поэтому способно породить лишь конкретное частное.)
Уже "описанный момент отделения от «мира» можно расценивать как вторую (устремленную вперед) сторону того, что, следуя Шпицу, мы назвали бы «вторым организатором».

Тем самым можно сказать, что мотив страха имеет позитивный момент. Если бы противоречие не было бы для ребенка столь явным, если бы он не отреагировал на него страхом, откуда бы взялась бы сама причина дифференцировать окружающий мир? Здесь мы обнаруживаем важный элемент, из-за которого перед нами до сих пор оставалась в долгу психология развития: дифференциация частей внешнего мира отнюдь не является феноменом, который можно было бы убедительно объяснить на когнитивном уровне; это не является также и содержаниями восприятия, которые там созревают и становятся способными к более сложной дифференциации; в причинном отношении это и не связь между ассимиляцией и аккомодацией (Пиаже), которая бы позволила ребенку установить более сложные взаимосвязи, — дифференциация всякий раз связана с судьбой побуждений к взаимодействию (что в данном случае является лишь синонимом объектных отношений, то есть судьбы влечений) в виде аффективной взаимосвязи, прерванной противоречиями и восстановленной на качественно новой ступени, которая при этом намечает тот или иной способ восприятия вдоль всей линии разлома. Мы — это тот опыт, который приобрели: мы поступаем так, как воспринимаем себя и как нас воспринимают другие (ср.: Laing 1969).
В этом пункте можно понять еще один момент новой формулировки Лоренцера понятия символа: репрезентация понимается им как символообразование в смысле раскрытия формы интеракции. В таком случае «символ» отнюдь не ограничивается узкой фасеткой одного репрезентанта объекта или одного репрезентанта себя, а понимается как структура и ситуация отношений. Лоренцер пишет:

«В качестве примера я бы хотел еще раз упомянуть "нежную мать", то есть "мать, которая таким-то и таким-то образом относится, относилась или должна относиться к переживающему субъекту". Это поведение становится осмысленным лишь во "взаимосвязи", то есть когда мы говорим о поведении "по отношению к". Отсюда само собой следует вывод: объектным репрезентантам "отношения к" должен соответствовать репрезентант себя, дополняющий отношение к ситуации».

 
 
Хотите разместить эту статью на своем сайте?


_________________
Психологические консультации в Москве. Здесь вам всегда помогут!


Вернуться к началу
Не в сети Профиль  
 
 Заголовок сообщения: Re: Психоанализ символообразования
СообщениеДобавлено: 04 апр 2010, 15:14 
СуперАдминистратор
Аватара пользователя

Зарегистрирован: 12 фев 2010, 14:29
Сообщения: 480
Откуда: Москва
Это, естественно, вновь возвращает нас к вопросу о происхождении символики. Поскольку первоначальная связь является недифференцированной, субъект и объект пока еще непосредственно включены друг в друга, «символ» по-прежнему означает здесь и символизируемого субъекта, и символизируемого объекта, и символизируемую ситуацию.
«Короче говоря, символы, репрезентирующие себя, символы, репрезентирующие объекты, и структурированные в качестве символов отношения не связаны друг с другом, они могут лишь синхронно развиваться из неразделенного состояния... Символ себя, символ объекта и символ ситуации развиваются одновременно».

В тот момент, когда образ постороннего человека возводится на престол в качестве гетерогенного, дифференциация происходит так, что он воспринимается скорее как репрезентант находящегося вне меня объекта, нежели как репрезентант идентичного со мной Я. (Акцент делается на слове «скорее», поскольку репрезентант, естественно, должен относиться ко мне, иначе бы он не был репрезентантом.) Следует указать, хотя мы и не можем здесь на этом останавливаться, что в определенных репрезентациях себя в совокупность символизируемого входят также и соматические ощущения (физическое Я), репрезентируя — вместе с их качеством — те впечатления, которые я получаю от собственного тела (и которые в значительной мере тоже являются впечатлениями, индуцированными внешним миром). Куби — в полном соответствии с изложенным — описывает эту взаимосвязь следующем образом:

«Под этим я подразумеваю, что каждый символ одновременно должен быть укоренен во внутреннем восприятии ощущений тела и внешнем восприятии окружающего мира».
Обратимся теперь к взаимосвязи, которую до сих пор мы не рассматривали. Мы говорили, что формы интеракции, выступающие в качестве бессознательных, скрытых и тем не менее структурирующих моментов, вначале достигают символического (примерно в смысле введенной Сюзанной Лангер «презентативной символики» ) отображения и тем самым должны расцениваться как предтеча субъектности. Чтобы сделать интеракции возможными, теперь встает гораздо более важная задача — снабдить их речью. Рассмотрим вкратце процессы освоения речи в целом. Начнем с вводной ситуации.
«Когда взрослые называли какой-либо предмет и при этом поворачивались к нему, я замечал это и понимал, что предмет обозначается теми звуками, которые они произносили, когда хотели указать на него... Так я постепенно научился понимать, какие вещи обозначаются словами, которые я вновь и вновь слышал на одном и том же месте в разных предложениях. И когда мои уста привыкли к этим знакам, я начал выражать ими свои желания».

Эта схема, в соответствии с которой объекты в акте указывания — «это есть...» (дейксис) — снабжаются именами, в литературе ^определяется как вводная ситуация речи. Реальной формой речи ребенка она становится в тот момент, когда ребенок становится способным идентифицировать и воспроизводить звуковые образы и с их помощью — см. Августин — выражать свои желания.
Следует, однако, сказать, что эта схема действует только в том случае, если ребенку, по словам Кассирера, доступно значение «имени», то есть он уже понимает акт указывания. Но это условие вступает в силу лишь после того, как ребенок оказывается включенным в речь.
Критику приведенного выше понимания вводной ситуации мы встречаем уже у Виттгенштейна:
«И теперь, я полагаю, мы можем сказать: Августин описывает освоение человеческой речи так, словно ребенок попадает в чужую страну и не понимает ее языка; то есть так, словно он уже владеет языком, но только не этим. Или даже: словно ребенок уже способен мыслить, но только не умеет говорить. "Думать" же в этом контексте означает: говорить с самим собой».
Учитывая эту критику, зададим вопрос: что же на самом деле происходит в вводной ситуации, что в ней обозначается и что ребенок пытается выразить (как правило, самым первым) словом «мама». Заглянем сначала в соответствующую литературу:
«Годовалая девочка по имени Синди пользовалась словом "мама", чтобы называть им каждого, кто о ней заботился. Даже трехлетнего братика и пятилетнюю сестричку она называла "мама"».

Льюис приходит к выводу, что в течение длительного времени слово «мама» имеет целый ряд значений и лишь по мере накопления опыта применяется к матери как к особому объекту, то есть избавляется от всех остальных коннотаций. Подобным же образом рассуждает и Штерн:
«Первые высказывания ребенка отнюдь не являются словами в собственном смысле, они представляют собой целые предложения... Детское "мама" можно перевести на обычный язык не словесной единицей "мать", а только фразовыми единицами: "Мама, подойди", "мама, дай мне", "мама, посади меня на стул", "мама, помоги мне" и т.д.».

Гипотеза об однословных предложениях можно обнаружить также у Шпица, который, однако, причисляет их в качестве «вербальных жестов» к жестам, поскольку «...они охватывают гораздо больше, нежели одну специфическую вещь; они указывают и направление, и потребность, и желание, и настроение, а также вещь или объект, о котором идет речь — все одновременно» (Spitz 1972, 194). Выготский добавляет один существенный нюанс:
«Легко заметить, что в сущности не само по себе слово "мама" должно быть переведено на язык взрослых, например "мама, посади меня на стул", а все поведение ребенка в данный момент (он тянется к стулу, пытается схватиться за него ручками и т.п.)».

Если соединить все эти высказывания, то они складываются в картину, которую Лоренцер интерпретировал следующим образом: когда мать во вводной ситуации обращается к ребенку, она дает имя реальной, происходящей в данный момент интеракции. Ребенок воспринимает последовательность звуков «мама» как акустическое выражение того, что происходит в данный момент в конкретной ситуации интеракции.
«Во вводной ситуации мать доносит до ребенка речь своего языкового сообщества, указывая на определенные формы интеракции — в дейктическом акте указывания, на который обращал внимание еще Бюлер; тем самым мать дает происходящей в данный момент форме интеракции, которая возникла в диаде мать—дитя, имя».
Тем самым слово «мама» означает во вводной ситуации и еще долгое время после нее не что иное, как акустическую маркировку плохо дифференцируемого того, что происходило в момент, когда произносилось слово.

«То, на что "указывается" в диаде мать—дитя, не есть внешний по отношению к ней объект. Объектом первоначальной предикации является скорее сама диада мать—дитя или, точнее сказать, "реализованная" в реальной сцене форма интеракции. Эта форма интеракции получает свое имя».
Разумеется, и этот процесс нельзя представлять себе как «безболезненный»: хотя у ребенка и имеется причина само собой воспринимать акустическую последовательность звуков — если она находится в очевидной взаимосвязи с символическим (а это значит реальным) единством матери и ребенка, то переживается поэтому как исполненный удовольствием стимулирующий момент интеракции, — тем не менее у него пока еще нет причины ее воспроизводить. Ранее мы говорили, что ребенок способен сломать (то есть оставить) данное состояние структурообразования лишь вследствие противоречивого опыта. Формирование структуры продолжается, когда противоречие становится составной частью внутреннего мира, то есть происходит процесс дифференциации. Прекрасный пример этого принципа можно найти у самого Фрейда. Поскольку, на наш взгляд, этот пример в значительной мере можно перенести на проблематику речи, процитируем его подробно:

«Ребенок отнюдь не опережал других в своем интеллектуальном развитии; в полтора года он говорил лишь несколько понятных слов и произносил, кроме того, множество полных значения звуков, которые понимались окружающими. Однако он был в хорошем контакте с родителями и единственной прислугой, и его хвалили за "примерный" характер. Он не беспокоил родителей по ночам, добросовестно соблюдал запрет трогать некоторые вещи и заходить в определенные комнаты и, самое главное, никогда не плакал, когда мать покидала его на несколько часов, хотя он и был нежно привязан к матери, которая не только сама кормила ребенка, но и ухаживала за ним без всякой сторонней помощи. У этого славного ребенка была лишь одна несколько неприятная привычка, а именно: забрасывать все маленькие предметы, которые попадали ему в руки, в угол комнаты, под кровать и т.д., так что поиск его игрушек зачастую бывал нелегкой работой. При этом он издавал с выражением интереса и удовлетворения громкое протяжное "о-о-о-о", которое, по единодушному мнению матери и прочих наблюдателей, было не просто междометием, но означало "прочь". В конце концов я заметил, что это игра и что ребенок использовал все свои игрушки лишь для того, чтобы поиграть с ними в "ушли". Однажды я сделал наблюдение, которое подтвердило мои догадки. У ребенка была деревянная катушка с намотанной на ней ниткой. Ему никогда не приходило в голову, например, таскать ее за собой по полу, то есть поиграть в тележку, но он с большой ловкостью, держа катушку за нитку, бросал ее за край своей кроватки, так что она там исчезала, произносил при этом свое многозначительное "о-о-о-о", а затем снова вытаскивал катушку за нитку из кровати, приветствуя на этот раз ее появление радостным "вот". В этом и заключалась вся игра — в исчезновении и возвращении, из которых обычно удавалось наблюдать только первое действие. Оно само по себе без устали повторялось в качестве игры, хотя большее удовольствие, несомненно, было связано со вторым действием».

Прервем на миг цитату: в этом месте Фрейд делает примечание, которое может дать нам еще одно доказательство предполагаемой идентичности матери и ребенка (в «сознании» ребенка). Фрейд пишет:

«Это толкование было потом полностью подтверждено дальнейшим наблюдением. Однажды, когда мать отсутствовала несколько часов, по возвращении мальчик приветствовал ее известием "беби о-о-о-о", которое вначале осталось непонятным».
Как мы можем заключить, в полтора года размежевание в сознании ребенка между ним самим и матерью еще не произошло.
Фрейдовское объяснение этого «беби о-о-о-о», хотя и можно признать вполне приемлемым для теоретических построений того времени, но в качестве объяснения его все же не достаточно:
«Однако вскоре выяснилось, что во время этого долгого одиночества ребенок нашел способ, как можно исчезнуть самому. Он обнаружил свое отражение в стенном зеркале, спускавшемся почти до пола, а затем приседал на корточки, чтобы отражение уходило "прочь"».

Таково примечание, теперь продолжим саму цитату: «Толкование игры напрашивалось само собой. Она была связана с большим культурным достижением ребенка — с осуществленным им самим отказом от влечения (отказом от удовлетворения влечения), то есть с тем, что он не сопротивлялся уходу матери. Но он как бы возмещал себе это тем, что сам разыгрывал подобное исчезновение и возвращение с доступными ему предметами. Для аффективной оценки игры, разумеется, безразлично, сам ли ребенок ее изобрел или усвоил ее по чьему-либо примеру. Наш интерес будет сосредоточен на другом моменте. Уход матери не может быть для ребенка приятным или хотя бы безразличным. Как же согласуется с принципом удовольствия то, что он повторяет эту мучительную для себя игру? Быть может, на это ответят, что уход должен быть сыгран как предварительное условие для радостного возвращения, что в последнем собственно и состоял смысл игры. Но этому противоречило бы наблюдение, что первое действие, уход, разыгрывалось само по себе, причем несравненно чаще, чем вся сцена, доведенная до приятного конца.

Анализ такого единичного случая не дает надежного решения; при беспристрастном рассмотрении складывается впечатление, что ребенок сделал это переживание предметом своей игры по совсем другим мотивам. Он был прежде пассивен, событие затронуло его, и теперь он ставит себя в активную роль, повторяя его в виде игры, несмотря на то, что оно было неприятным».
В последней фразе отчетливо проявляется принцип, который мы описали выше: «ребенок был пассивен», то есть имело место замкнутое структурное образование; «событие затронуло его», то есть противоречие (уход матери, утрата «себя») переживается как элемент, угрожающий старой структуре; он «он ставит себя в активную роль, повторяя его в виде игры, несмотря на то, что оно было неприятным», то есть противоречие перемещается вовнутрь и не только дает толчок формированию новой структуры (называемой здесь игрой), но и само уже в качестве элемента конкретной игры является новой структурой.

Мы столь подробно разбираем здесь этот пример потому, что, как мы полагаем, он позволяет привлечь аналогичные аргументы в вопросе о репродуцировании акустических выражений. Как видно из самого примера, структурные единицы уже были соединены с последовательностями звуков «о-о-о-о» и «вот». То, что поэтому представляется здесь на первый взгляд относительно сложным (образ матери вроде бы идентичен катушке), на самом деле является простым отображением фигуры интеракции, а именно исчезновения и возвращения (матери, тем самым и самого себя), перенесенной (как можно предположить) на ассоциируемый с матерью образ. Этот же принцип более наглядно проявляется в непосредственной интеракции. Если мать дает осуществляемой в данный момент интеракции имя «мама», то нет никакой причины воспроизводить это название (и вместе с ним действие), поскольку само действие еще продолжается.
И только в тот момент, когда мать прекращает интеракцию, возникает противоречие: ребенок последовательностью звуков «мама» (как в описанном случае с помощью катушки) пытается вновь вызвать прежнее приятное действие. (Похожий феномен можно наблюдать у говорящих птиц, у которых терпеливый хозяин после стократных уговоров лишь тогда добивается повторения имени «Лора», когда сам уже с досадой обращается к другим делам.)

Подведем итоги: во вводной ситуации речи и долгое время спустя звуковая последовательность «мама» не может означать для ребенка ничего иного, кроме маркировки того, что реально происходит в данный момент; как правило, эта последовательность репродуцируется в речи тогда, когда ребенок находится в сходной или иной ситуации и с неудовольствием переживает противоречие по отношению к исходному моменту. Разумеется, ребенок этим не пытается вызвать мать (это предполагало бы уже облаченный в речь интенциональный акт), однако, называя имя, он обретает мать или же связанную с ее вербальным образом форму интеракции. Здесь вполне еще раз можно привести аналогию с пещерным человеком каменного века, который, если следовать рассуждениям Хаузера, рисуя бизона на стене пещеры, воображал, что обладает животным.

«Наглядные изображения были "ловушкой", в которую должна была попасться дичь или, скорее, ловушкой с уже пойманным животным, поскольку картина была одновременно изображением и изображенным, желанием и исполнением желания. Охотник и художник эпохи палеолита считал, что вместе с картиной он получает саму вещь, вместе с изображением приобретает власть над изображенным».
Далее мы должны были бы заняться вопросом, каким же образом может быть преодолена эта вводная ситуация речи, то есть каким образом можно понять акт указывания, в котором «слова» могут теперь пониматься как заместители своих предметов (отца, матери, собаки и т.д.) или действий (спать, есть, хорошо себя вести и т.д.). Но поскольку этот вопрос в эмпирической литературе до сих пор достаточно подробно не обсуждался и к нему прежде всего подходят опять-таки как к проблеме возникающих и инкорпорируемых противоречий, мы вынуждены ограничиться здесь лишь несколькими замечаниями.

Прежде всего ребенку должен стать доступен процесс, который вслед за Кам-лахом и Лоренценом можно назвать предикацией. Под этим подразумевается процесс, когда ребенку со словами «это...» (например, «это кукла!» или просто «кукла!») и указующим жестом (подниманием над головой и т.д.) предъявляется конкретный объект или ситуация, то есть в действии (показывании) к объекту (кукле) присоединяется звук («кукла»). Первая предпосылка для этого состоит в том, что в противоречии между желанием схватить предмет и невозможностью до него дотянуться должна образоваться фигура «указывания»: «Только после повторных попыток схватить предмет становится наконец понятным указующее действие как таковое».
Следующий момент: поскольку уже вводную ситуацию речи следует понимать как предикацию, однако как предикацию, указывающую не на отдельный предмет, а на ситуацию в целом, эта общая взаимосвязь должна быть разрушена; предикация постепенно должна применяться у ребенка ко все более мелким сегментам реальности, пока, наконец, акт предикации не будет полностью понят как структурный момент, соотнесенный с чем-то единичным.
Каким образом это происходит, можно, как уже говорилось, вывести лишь эмпирически. Мы можем здесь исходить из того, что в обычном случае подобная дифференциация у ребенка происходит; что в результате ранее существовавшим или приобретенным в самом процессе символическим компонентам присваивается, как бы снабжая этикеткой, имя.
Тем самым символы становятся пригодными для коммуникации, поскольку благодаря им открывается возможность взаимопонимания с другими людьми. (А так как индивидуальность не выступает к качестве системы, внешней по отношению к символам, но лишь в них находит свое выражение, то взаимопонимание с помощью символов всегда означает: взаимопонимание с другими через самого себя.)
«Мир, природа, уже не является царством образов, хранящихся внутри, которые не имеют бытия, но становится царством имен. Это царство образов есть грезящий дух, который имеет дело с содержанием, не являющимся реальностью, бытием. Его разрастание означает пришествие царства имен. Здесь одновременно происходит и разделение, он предстает как сознание. Теперь впервые его образы становятся истиной».
Сказанное (об изгнанной в царство имен [то есть символической] форме интеракции), разумеется, относится и к отдельным сегментам речевой игры (Виттгенштейн). Как мы показали в другой работе, символ «ложки», к примеру, в зависимости от характера происшедших интеракций содержит множество в той или иной мере приятных или угрожающих коннотаций, которые определенным образом конституируют сознание (мы можем с уверенностью говорить о нем, как только возникает речь).
Задолго до психологов это увидел Маркс:
«На "духе" с самого начала лежит проклятие — быть "отягощенным" материей, которая выступает здесь в виде движущихся слоев воздуха, звуков — словом, в виде языка. Язык так же древен, как и сознание; язык есть практическое, существующее и для других людей и лишь тем самым существующее также и для меня самого, действительное сознание, и, подобно сознанию, язык возникает лишь из потребности, из настоятельной необходимости общения с другими людьми» (Marx, т. 3, 30) — тем способом, описывая который, можно было бы добавить разве только то, что составляет, как здесь говорилось, задний план языка.
Мы не можем здесь подробно останавливаться на проблеме взаимосвязи сознания и речи — подобное обсуждение требует тщательного анализа определенных по содержанию и форме типов социализации, происходящей в тех или иных и благодаря тем или иным формам общения, которые господствуют в определенных обществах. Такой анализ вышел бы за рамки данной статьи.
До сих пор мы рассматривали понятие символа, которое в значительной мере отличается от принятого в психоанализе. Чтобы все, о чем говорилось, и в самом деле не оказалось полностью отличным от прежней проблематики, в завершение мы должны обсудить положение вещей, которое обозначалось психоаналитическим понятием «символ».
Мы должны еще раз обратить внимание читателя на то, что в нашем обсуждении произошел некоторый скачок; что в описании развития ребенка мы прервались еще до разделения субъекта и объекта (связанного с диадой мать—дитя) и продолжили дискуссию, касаясь лишь относительно развернутой системы речи (то есть с возраста примерно четырех лет), отнеся процессы дифференциации (то есть весь промежуточный период) в качестве последующих фигур инкорпорированного противоречия к области эмпирического исследования.
Для четырехлетнего возраста характерно:
«Символы представляют собой психические образования, репрезентирующие внешние объекты и процессы или внутренние процессы, которые можно отличить от этих объектов в процессе восприятия или познания и которые в качестве самостоятельных единиц становятся объектом мыслительных и познавательных процессов».
И далее:
«С возможностью представлять себе символ независимо от какой бы то ни было его сценической взаимосвязи символ приобретает способность выступать в качестве опосредствующего инструмента именно в сфере аффектов. Поскольку символ идентичен реальному объекту любви вовне и в то же время может быть от него отделен, то и динамика влечения может быть отделена от сценического присутствия объекта. Наиболее важными следствиями такого положения вещей являются:
а) вместо действия может произойти пробное действие с небольшими кванта
ми энергии. Вначале все можно проиграть "в уме", прежде чем произойдет само действие;
б) обращение к символам приводит к появлению фактора отсрочки, типичного для высших, то есть вторичных процессов».
Таким образом, если определенная форма интеракции, равно как и область презентативной символики, по сути, подчиняются первично-процессуальному принципу реагирования в форме слепой схемы стимул—реакция и тем самым привязана к определенным пусковым механизмам, то символическая форма интеракции в качестве дискурсивной символики относится к области вторичных процессов, которые, разумеется, также нуждаются в пусковых механизмах (психический детерминизм!), но все же не подчиняется слепому принуждению к действию, а, с одной стороны, благодаря пробным действиям добиваются отсрочки, с другой — могут реализовы-вать инстинктивные желания в наиболее свободных от противоречий сферах.

Подобное, однако, возможно лишь до тех пор, пока не возникает необходимость уладить противоречие, то есть пока требования влечений в той или иной производной форме еще могут найти удовлетворение. В определенный момент развития ребенка формы интеракции, которые ребенок стремится сохранить, вступают — по крайней мере в большинстве обществ — в серьезный конфликт с фигурами интеракции, предлагаемыми родителями. Под влиянием присущей нам формы основанного на обмене «собственнического индивидуализма» («сделаешь это, то и я тоже», «это мне, а это тебе» и т.д.) и под воздействием развивающейся организации психических требований (которые теперь уже являются требованиями к генитально-сексуальной телесной организации) одновременно находят выражение следующие символические элементы, которые в данной форме сосуществовать не могут, например:
а) «я люблю мать, потому что она делает со мной такие приятные вещи»;
б) «я ненавижу мать, потому что она плохо относится к моему телу (моей
сексуальной организации), явно предпочитает моему телу тело отца»;
или:
а) «я люблю отца, потому что он делает со мной такие приятные вещи»;
б) «я ненавижу отца, потому что он имеет с матерью "более тесный" контакт,
чем я, а мне этот контакт запрещает».
На языке символики подобные репрезентации выглядят, правда, совершенно иначе; для символической репрезентации формулировка обиходных выражений — крайняя мера.
Разумеется, ребенок не может бесконечно терпеть эту амбивалентность. Эдипов конфликт проявляется в социальной сфере как несовместимость между предшествующими социализированными требованиями влечений (то есть формами интеракции) и появляющимися в этой фазе общественными нормативными представлениями, которые превратились в структуру родительского поведения.
Ребенку это представляется таким образом, что его формы интеракции противоречат существующим интеракциям и тем самым ставят под сомнение достижение удовольствия. Несовместимость этих требований (с одной стороны, возникающих из формы интеракции, которую представляет ребенок: «я хочу, чтобы у меня был более интенсивный контакт с матерью, а именно там, где я испытываю наибольшее удовольствие», а с другой стороны, требований интеракций, которые предъявляются ребенку: «тебе не положено сближаться с матерью подобным образом, иначе она [и отец] не будут тебя любить») вынуждает разрешить конфликт, который, согласно модели инкорпорации противоречий, полностью осознать уже невозможно.
Эта модель описывает возрастающую вследствие усвоения интеракциональных актов дифференциацию, которая хотя и происходит ценой отказа от непосредственного получения удовольствия, однако обеспечивает удовольствие в конечном счете (пусть даже и в измененной форме). Этот принцип действует также и здесь, однако он настолько трансформирован, что удовольствие достигается не при усвоении отдельных компонентов, а при их отделении.
Достижение удовольствия (то есть удовлетворительных интеракций с матерью и т.д.) возможно только тогда, когда один из двух мотивов исчезает. Это объясняется следующим: если а) я настаиваю на продолжении прежней формы интеракции, то есть на своем инстинктивном желании, вводя его в сексуальный контекст, то оно попадает в область актуальной интеракции, которая характеризуется исключительно фрустрацией (утратой любви или наказанием); если б) я настаиваю на инстинктивном желании интеракции, нацеленной на единение, то это желание оказывается в конфликте с тем, что заставляет меня желать продолжения данной формы интеракции.
Тем самым единственная возможность, которая позволяет сохранить удовлетворительную интеракцию, состоит в том, чтобы расщепить в этой сфере проблематичную форму интеракции (как затвердевшую психическую структуру), убрать ее с поверхности мыслительных и поведенческих структур. Поскольку формы интеракции «спаяны» с фигурами речи описанным Лоренцером образом, отделение удается только тогда, когда устраняется прежний симбиоз формы интеракции и речи; форма интеракции отъединяется от речи и отбрасывается в сферу, из которой она вначале и возникла: к доречевому уровню слепой и неистовой схемы стимул—реакция. Репрезентация, действующая в качестве символической формы интеракции, приобретает давно оставленное новое качество: она превращается в «клише», как говорит, следуя Фрейду, Лоренцер. Это происходит в процессе вытеснения. Символическая форма интеракции, или, если выразиться кратко, «символ», лишается своего качества «осознанности», становится клише, то есть бессознательным репрезентантом.
«Осознанные репрезентанты имеют характер символов, бессознательные репрезентанты, напротив, являются несимволическими структурами. Я предложил бы называть их клише, чтобы обозначить одновременно их сходство и различие с символами».
«Следует подчеркнуть, что клише в качестве репрезентантов генетически связаны с символами. Клише, то есть бессознательные репрезентанты, происходят от символических репрезентантов, которые образовались в процессе социализации и "экскоммуницировались", то есть были исключены из коммуникации в речи и поведении в процессе вытеснения».
Таким образом, следствием вытеснения является «десимволизация»:
«Превращение символов в клише, то есть из символических в десимволизированные репрезентанты происходит в результате вытеснения».
В этом процессе конфликт сглаживается также и благодаря тому, что часть проблематичной взаимосвязи отбрасывается в сферу интеракциональных форм, уже не доступных для речи. Хотя в качестве клише эти конфликтные элементы теперь изгнаны из сознания, а значит, и из речевой коммуникации (и тем самым из интенционального поведения), они все же остаются, своеобразным способом смешавшись «за спиной индивида» с сохранившимся символически опосредствованным поведением, причем таким образом, что последнее не может быть правильно понято ни самим индивидом, ни его партнерами по интеракции. В тот момент, когда клише — не узнаваемые ни самим индивидом, ни другими — вмешивается в действие, это действие приобретает элементы, которые уже не соответствуют
непосредственной ситуации, уже ей не отвечают. Как правило, обусловленные клише элементы вызывают в символической системе нарушения, которые в психоаналитической практике хорошо известны в качестве «невротических расстройств»:
«Пациент, который боялся быть покусанным собакой, однажды к своему удивлению обнаружил, что этот страх, в соответствии с отчетливым телесным ощущением, сидит в гениталиях, то есть имеет бессознательное содержание — быть укушенным в гениталии».
Этот пример наглядно показывает, что речь индивидов — а ведь речь относится ко всей форме интеракции — имеет частный характер; тем самым, поскольку наносится значительный ущерб пониманию, она становится, по выражению Лоренцера, «псевдокоммуникативной»:
«Вытесненные содержания не только исключены из коммуникации, из интер-субъектно понятной символической структуры, более того, они с тылу вновь присоединяются к этой структуре тем сбивающим с толку способом, для которого мы используем выражение "псевдокоммуникативный частный язык"».

Подведем итоги: причина «частноязычных», то есть невротических нарушений состоит в том, что дивергирующие и важные для сохранения как формы интеракции, так и самой интеракции символические элементы накладываются друг на друга. Поскольку сосуществовать они не могут, определенная часть формы интеракции вытесняется, начинает функционировать из бессознательного и оказывать действенное влияние на поведение, незаметно прокрадываясь в символически опосредствованные компоненты действия и превращая их в непонятный частный язык.
Тем самым проясняется поставленный выше вопрос о взаимосвязи бессознательной репрезентации и системы символов: в действительности представить себе бессознательный «символ» невозможно, так как само качество бессознательного непременно указывает на то, что форма интеракции лишилась своей символической взаимосвязи. Бессознательный материал в сущности представляет собой форму репрезентации, которая в силу определенных причин лишилась возможности вербализации и использования и поэтому проявляется в определенных областях (с которыми должны иметь место ассоциативные связи) в виде безудержного отыгрывания.
Но именно потому, что у бессознательного сохраняются свойства репрезентанта, оно может ассоциативно примыкать лишь к тем образам, которые обнаруживают сродство с первоначальным конфликтом.
Тезис Фрейда: «Символическое отношение представляется остатком и признаком былой идентичности» находит здесь свое последнее подтверждение: то, что психоанализ когда-то называл «символом», в представленном здесь контексте означает то, что вследствие неудачных интеракциональных актов достигнутая прежде форма интеракции сохраняется вирулентной на до-речевом уровне в виде слепой схемы стимул—реакция и при соответствующих пусковых раздражителях вступает в действие в определенной области в качестве частного языка. Поскольку данная область ассоциативно связана с неудавшимся интеракциональным актом, ее и в самом деле можно рассматривать как признак былой идентичности — идентичности сосуществующих форм интеракции. Поэтому данный признак может быть использован в качестве исходного пункта для поиска психоаналитического метода, который бы через речь стремился выйти на след тех изгнанных в бессознательное форм интеракции, чтобы в новом интеракциональном акте (маркированном ситуацией переноса) вновь социализировать их в речи и тем самым в действии как инфантильное и конкретное искажение.

_________________
Психологические консультации в Москве. Здесь вам всегда помогут!


Вернуться к началу
Не в сети Профиль  
 
Показать сообщения за:  Поле сортировки  
Начать новую тему Ответить на тему  [ Сообщений: 2 ] 



Часовой пояс: UTC + 3 часа


Кто сейчас на конференции

Сейчас этот форум просматривают: нет зарегистрированных пользователей и гости: 1


Реклама

Реклама


Вы не можете начинать темы
Вы не можете отвечать на сообщения
Вы не можете редактировать свои сообщения
Вы не можете удалять свои сообщения
Вы не можете добавлять вложения

Найти:

 
 
 
 
 
 
Перейти:  
cron
 
 
2006—2015 © PsyStatus.ru